Прочитав все, парень пошел дальше. Пустынные улицы Минска страдальчески горбились перед ним. Кое-где от руин поднимался еще дымок, пахло горелым. Жаркое августовское солнце струило над городом трепетное марево.
Парень шел спокойно, уверенно, даже тихонько насвистывая мотив какой-то песенки. На скрещении улиц неподалеку от гостиницы «Беларусь» его остановил немецкий патруль:
— Мандат!
Два солдата и ефрейтор держали пальцы на курках автоматов. Высокий конопатый ефрейтор взял паспорт, посмотрел на фото, а потом на парня.
— Где работайт?
— Парикмахер, — спокойно ответил парень, ловко проведя по щеке ладонью.
Эта точная имитация развеселила немцев. Они громко захохотали. От парня пахло хорошим одеколоном. Сомнений не могло быть: он действительно парикмахер.
— Гут, гут, шпацир!
Парень напоследок еще подмигнул патрульным и, приветственно помахав рукой, пошел дальше. По всему видно было, что документы у него в порядке. Об этом он не беспокоился. Совсем иные мысли тревожили его.
Когда приблизился к Советской улице, услышал приглушенный говор, шарканье многих ног. Свернул в руины. Отыскал щель в заваленном обломками окне и глянул на улицу. По ней — видно, со станции — вели пленных красноармейцев. Серые, будто посыпанные пеплом, заросшие лица угрюмо склонены, глаза запали.
Глядя на бесконечную колонну пленных, парень чувствовал, какую душевную тяжесть несет каждый в себе, какую нестерпимую физическую боль приходится каждому переживать.
Вдруг один из пленных, раненный в голову, повалился на мостовую, под ноги своим товарищам по несчастью. Те, что шли позади, споткнулись о него и тоже попадали. Конвоир дал по ним длинную очередь из автомата. От неожиданности колонна шарахнулась в стороны. Тогда открыли огонь другие конвоиры.
Колонна растянулась до самой Комаровки, и стрельба слышалась по всему городу.
Пленные бежали кто куда, но всюду их догоняли фашистские пули.
Парень, притаясь в руинах, прижался к высокой толстой кирпичной стене. Сюда, наверно, никто не заглянет. Но не о себе он думал теперь. Нет, его сердце было по ту сторону стены, где текла кровь его братьев, его товарищей.
Совсем недавно, так же как сейчас их, вели его по этой улице незнакомого города. И он шагал, обшарпанный, обросший, голодный и униженный. Какая ненависть родилась тогда у него в душе!
Никогда в жизни он не переживал с такой силой этого чувства. Всегда веселый, беззаботный, он мог иногда обидеться, разозлиться на кого-нибудь, даже очень разозлиться, но спустя короткое время забывал и о своих обидах и о своей злости. Как всякий физически здоровый человек, которого природа наделила красотой и большой силой, он не имел оснований быть чем-нибудь недовольным, а тем более ненавидеть кого-нибудь. Жизнь улыбалась ему даже тогда, когда порой своевольно подставляла ножку.
С детских лет приученный к преодолению трудностей, к физическому труду, он не обращал внимания на мелкие житейские неполадки.
«Тяжело сегодня? — рассуждал он обычно. — Ну так что же, переживем, а завтра легче будет».
Потому и любили его товарищи и на работе и в армии.
Совсем недавно, несколько недель назад, началась война. И за такое короткое время он хорошо изведал науку ненависти.
Их часть разбили еще за Барановичами, неподалеку от его родных мест. Мать в то время как раз гостила у брата, жившего под Барановичами. Давно она не виделась с ним: судьба бросала мать по белому свету, и только в старости довелось попасть в родную деревню Грабовец.
Попала, да в лихое время.
Неожиданно грянула война, и сын даже не простился со своей доброй, нежной старенькой матерью. В первый же час боя на самой границе младший лейтенант Иван Кабушкин урвал минуту, чтобы забежать домой и сказать молодой жене:
— Бросай все, дорогая, да быстрей выбирайся на восток. Сейчас отходят последние автомашины с семьями... Береги себя, Томочка...
Она обняла его за шею:
— Не оставлю я тебя, Жан, не оставлю... Медсестрой останусь, Жан...
Всегда она так ласково звала его — Жан. И он привык к этому новому имени.
— Нельзя, родная, никак нельзя. И раздумывать некогда. Добирайся до Казани, там устраивайся на старой нашей квартире или где-нибудь поблизости. Война окончится, там буду искать тебя... А теперь беги быстренько, беги...
Он схватил ее своими сильными руками спортсмена и, поцеловав в глаза, губы, щеки, шею, отнес к машине.
Густой столб пыли, поднявшийся за кузовом, скрыл ее...
Иван бросился к своим позициям. Бой заканчивался. По приказу командира часть отходила.
Зацепившись за выгодный рубеж, снова заняли оборону. Два дня слились тогда в один нестерпимый, душный, кровавый гул. Кто остался жив, кто погиб — Иван не знал. Все было окутано багровым туманом. И солнце было ярко-красное, и небо, и лес. Оглушенный взрывом снаряда, Иван ожесточенно стрелял в метавшиеся перед ним фигурки.
Из его подчиненных уже никого поблизости не было. Последний уцелевший пулемет с патронной коробкой он оттянул за небольшой пригорок, пристроился там и снова стрелял, с тревогой наблюдая за тем, как кончаются патроны. Ждать боеприпасов было неоткуда — кругом враги.
И не слыхал, как сзади на него навалилось несколько гитлеровцев. Рывком стряхнул их с себя, но врагов, видимо, прибавилось, они снова навалились на лейтенанта и прижали к земле. Один из фашистов ударил его прикладом автомата по голове.
Потом его повели. Вот так вели, как этих, которые полегли только что на улице. Под палящим солнцем, в изорванном обмундировании, покрытого соленой от пота пылью, голодного. Гнали не на запад, а на восток, к Минску. Фашисты были уверены, что Минск займут с ходу, и заранее наметили там лагеря для военнопленных.